«Дорогая моя» — пишет Пагсли, — «драгоценная курочка» … Он подкидывает перо в руке, тяжелая ониксовая ручка падает на ладонь, чернила оседают на ладони, и он слизывает их. Дорогая, драгоценная курочка напоминала ему сестру, там в зудящем Орлеане: белые воротники, черные платья, анемичная бледность, тихий серьёзный голос — покорили его, истосковавшегося в чужбине, но сейчас, сейчас-то… к чему ему эта малолетняя копия? Потомится без писем, все равно любое её недовольство он может стереть парой улыбок, парой пощечин. Он комкает лист, оглядывает комнату — да, стильно было бы отправить отцовского нетопыря с желтым пергаментом на лапке, да, такие выходки обеспечивают ему дешевое и жгучее восхищение его хрупкой, вытомленной наркотой паствы, но перебьются.
Ничего не изменилось с тех пор, как он уехал, блистательная маменька умеет сохранять не только дух, но самую минуту. Сама законсервирована в средневековье и время вокруг неё густеет, течёт неспешной смолой.
Как будто он вчера уехал, а прошло сколько? Три года? Те же плакаты, тот же браслет Чарльза Мэнсона на полке, тот же ремень Джеффри Дамера, висящий на ручке шкафа, артефакты, знаменующие начало и конец его увлечения маньяками. Те же книги, под кроватью наверняка салфетка с высохшим в белковую пыль семенем.
Свела его сладкая сестричка шрам от ножа на бедре или оставила на память? У него руки чешутся проверить.
Дом полнится суетой, призрачными шепотками: «Большой праздник, большой праздник!». Он может закрыть глаза и пройти сознанием сквозь каменный пол, там Ларч носит коробки, там матушка командует своими дьявольскими помощниками, отец в башне что-нибудь ищет, бабушка ворочается в подвале в гробу… Она всегда быстро устает в праздничную пору, Пагсли знает, что делает каждый их домашних, но только не сестричка.
Сестричка ещё в пути.
Он не видел её те же три года. И самый страшный из кошмаров — вдруг изменилась? Вдруг гидроперид испортил волосы, вдруг по южному растянутые гласные, вдруг кольцо на пальце? Чушь, но чушь, пугающая своей иррациональностью, что-то со страниц Лавкрафта, невозможное, невообразимое и от того страшное.
Ворота кричат, пропуская машину и он смотрит в окно, но чертовы деревья прикрывают подъездную дорогу.
Как-то ночью он пытался её задушить, не играя, всерьёз, она отбилась оставив два полукружья от укуса на его плече. Они не вспоминали об этом за завтраком, не вспоминали за ужином, не вспоминали пробираясь в склеп, не вспоминали, когда подожгли сарай на отшибе. Он вспомнил сейчас, вспомнил гибкое, злое тело и хриплый рёв клаксона странно сплёлся с телесным воспоминанием. Он все-таки задушил свою третью любовь и не почувствовал и половины того, былого удовольствия. Так и не смог объяснить ни любовникам, ни любовницам чего ищет.
До конца не поймет никто, никто пришлый, чужой не сможет разобраться в плакатах на стенах, во вскользь брошенных словах, в очередности опиумных сигарет, которые они выкуривали, по пачке на каждого по субботам, никто не сможет проскользнуть в мир их полуболезненных фантазий, превращающий любую загроможденную комнату в царство полутеней.
Он вырос из зверёныша в джентльмена, она из мелкой сучки выросла в леди.
Ночью они пересказывали друг другу события дня, извращая их, затыкая гримасами провалы в сюжетах. Темнота им не мешала, они знали друг друга наизусть.
— И эта идиотка бросила в меня ластиком.
— Отрави её.
— Чем я отравлю её, дубина? Ты думаешь патологоанатомы не поймут в чём дело?
Он смеялся и нашептывал ей на ухо, перехватив за руки в одеяльном коконе, что на дубах бывают красные жуки, и если их высушить и растолочь, а потом подсыпать в чай, никто никогда не будет кидать в нее ластиком. И отказался ей помогать, когда она принесла жуков.
— Сама, дорогая, сама.
О, она блистательно справлялась сама. С учёбой, с домом, с ним самим.
Хлопает дверь, и он медлит, растягивает ожидание. В кого она превратилась, чёрт её знает.
— Выходи, — звенит за полированным дубом её голос, — выходи на счёт три.
Его будто тёплой водой облили. Старая, детская игра.
— Заходи, — говорит он, — заходи сама!
— А нет ли рябины у двери? Нет ли соли у порога?
— Есть соль у порога, есть рябина у двери!
Старый наговор, которым отпугивали злую силу крестьянские дети. Старая любовная прелюдия.
— Убери соль! — напевает его сестра.
Он расстегивает верхнюю пуговицу рубашки.
— Сними ветку, — теперь она смеется.
Он распахивает дверь и чуть не кричит от облегчения, сгребает её в охапку, кружит по комнате. Отбивайся или нет, он силён торжествующей силой.
— Лучше платье, — он роняет ее на кровать, — я так по тебе соскучился.
А рука лезет под подол. Все руки в этом доме обладают собственной волей.
[nick]Pugsley Addams[/nick][status]расслабься[/status][icon]https://i.imgur.com/bb2mGs5.png[/icon][fandom]The Addams family[/fandom][char]Пагсли[/char][lz]Лучше всего запечатывать кокаин печатью Соломона[/lz]